Однажды ночью, когда он возвращался в растрепанном виде после встречи с одной из девушек, его схватили стражники и притащили к дуче на длинную лекцию о правах и обязанностях богатых наследников. Донна Изабелла, забыв о своих новых взглядах, покорно стояла рядом со своим толстым богатым супругом, кивая вслед каждому его слову, словно его речь не была эгоистичной болтовней идиота с обезьяньими мозгами. Закончив тираду, Зелучо, не дав Клозовски никакой возможности опровергнуть его жалкие аргументы в обстоятельной дискуссии, приказал бросить революционера в глубины подземной тюрьмы до конца его дней. Дуче представил узника Танкреди своему укрытому под капюшоном приспешнику, имевшему репутацию самого искусного мастера пыток во всей Тилее, и заверил его, Клозовски, что их знакомство перерастет, к обоюдному удовольствию, в куда более глубокие отношения, которые доставят ему, Зелучо, немало незабываемых часов. Дуче предвкушал вопли боли, отказ от самых глубоких политических убеждений и душераздирающие, хотя и тщетные извинения, предложения о возмещении убытков и мольбы о милосердии.

Кость проткнула ему кожу и вонзилась глубже. Чувство боли порадовало Клозовски. Оно давало ему понять, что он еще в состоянии что-то чувствовать. Кровь стекала струйкой и скапливалась под ним. Туман, который начал было затягивать его мозг, рассеялся. Повозка ехала быстрее, послушник пытался управиться со своим неприятным делом до начала грозы.

Если бы не сердечность, великодушие и сострадание Фиби, миловидной и впечатлительной дочки тюремщика, Клозовски все еще сидел бы в тюрьме, прикованный к стене, дожидаясь, когда Танкреди раскалит свои щипцы и клейма, смахнет пыль с тисков для раздавливания пальцев и начнет для вдохновения листать справочник по анатомии.

Его побег может еще окончиться неудачей, если наваленные сверху трупы вышибут из него дух. Он старался набирать в грудь побольше воздуха и задерживать его там как можно дольше, делая медленный, мучительный выдох. После этого он боролся за следующий вдох. По спине, обжигая, разливалась сверху донизу боль. Теперь он чувствовал ноги, их словно кололи тысячи крохотных ножей. Он пытался пошевелиться, спихнуть тяжелых мертвецов со своего хребта.

Клозовски поклялся, если останется жив, написать «Эпопею Фиби», которая прославит дочь тюремщика как героиню революции, достойную сравнения с мученицей Ульрикой Блюменшейн. Но вспомнил, что часто клялся написать эпические поэмы и неизменно утрачивал пыл после, самое большее, пары десятков страниц. Как поэт он был более силен в коротких произведениях, вроде шести строф его достопамятного «Пепла стыда». Он попытался наметить первую песнь «Баллады о Фиби», решив ограничиться дюжиной стихов. Из этого ничего особенно не вышло, и он начал думать, не будет ли достаточно сонета «Фиби», чтобы оплатить его долг благодарности.

Повозка поехала медленнее. Клозовски гадал, что могло встревожить послушника.

Для революции настали плохие дни. В подземелье он вдруг понял, что не написал ни единой поэтической строчки с самого бегства из Альтдорфа, вскоре после Великих Туманных Бунтов. Когда-то стихи лились из него, словно вино из проколотого бурдюка, донося его страсть до тех, кто слышал его выступления или читал его памфлеты, пробуждая подавленное недовольство всюду, где бы они ни звучали. Теперь они стали редкостью. Вожди революции разбежались, заточены в тюрьмы или убиты, но дело их живет. Пламя, может, и угасло, оставив после себя лишь маленькую искорку, но он, покуда дышит, не перестанет раздувать эту искру, веря, что, в конце концов, пламя вновь разгорится и уничтожит ненавистный всемирный заговор титулованных воров и убийц.

Повозка остановилась, и принц Клозовски услышал голоса.

Он мог говорить на изысканном тилейском паразитирующих классов, вдовствующая мать позаботилась о его образовании, но ему трудно было понимать грубый жаргон угнетенных масс. Это составило определенные трудности в Мираглиано, где он надеялся посеять семена бунта, но выяснилось, что потенциальные революционеры большей частью не обращают на него внимания, поскольку не в состоянии понять его аристократические речи. В конце концов, он покинул город, когда там стала распространяться желтая лихорадка и из людей прямо на улицах вдруг начинала сочиться желтая жидкость. В Тилее всякой заразы было больше, чем на портовой собаке блох.

В оживленной перепалке участвовали три голоса. Один принадлежал послушнику Морра, два других — встретившимся на дороге незнакомцам. Те были пешими, а повозку тащили две вполне приличные лошади из конюшни дуче. Мужчины явно усматривали в этом несправедливость и настаивали на том, чтобы она была немедленно исправлена. В любое другое время Клозовски поддержал бы их законное требование, но если эта поездка затянется, то его отсутствие в тюрьме Зелучо может быть замечено, и стражников снарядят в погоню.

Дуче не из тех, кто готов простить человека, который, как он предполагал, опорочил его жену и дочерей, и позволить подстрекать к бунту крестьян в своем поместье, предлагая арендующим у него землю фермерам оставлять большую часть выращенного себе, а не отдавать девять десятых урожая в амбары замка. И донна Изабелла вряд ли будет благосклонна к любовнику, который, как она объявила, бросил ее ради более зеленых маслин, сколько бы он ни твердил ей, что верность — всего лишь одна из цепей, которыми пользуется общество, чтобы заточить истинного революционера в тюрьму своих догм.

Послушник Морра упорствовал. Он не отдаст лошадей, чтобы самому застрять посреди дороги с полным возом быстро тухнущих трупов.

Внезапно он изменил мнение. Послышались новые голоса. Другие мужчины, не пешие, появились из придорожного леска и принялись настаивать, чтобы послушник отдал лошадей дуче их товарищам, чьи кони были убиты. Кругом раздавались голоса, и Клозовски слышал, как фыркают подъехавшие совсем близко кони. Повозку окружили. Один из всадников говорил на удивление правильно, обращаясь к послушнику на хорошем Старом Всемирном. Он утверждал, что его люди остались безлошадными в результате кровавого сражения с бандой грязных скавенов, крысообразных существ, представлявших такую большую проблему в Гиблых Болотах, и что послушник должен быть горд, что помогает таким героям.

Возница, наконец, сделал вид, что поверил, и лошадей выпрягли. Пешие путники надели седла на своих новых скакунов, и весь отряд умчался прочь по болотистой дороге.

— Бандиты, — сплюнул послушник, когда компания оказалась вне пределов слышимости.

Клозовски опасался, что его спина сломается под тяжестью трупов. Если он попытается встать, не окажется ли, что обломки его костей превратились в ножи, рвущие его изнутри почище добела раскаленных вертелов Танкреди. Конечно же, боль стала еще сильнее.

Повозка больше не двигалась. Снова загрохотал гром.

Он пошевелил руками, проверяя их силу, надеясь, что не слишком ослаб за время, проведенное в подземной тюрьме. Потом уперся в дно повозки, пытаясь выпрямиться. Это было мучительно, но он почувствовал, как сдвигаются тела, из-под груды которых он пробивался наверх. Его голова уперлась в брезент, туго натянутый поверх трупов. Однако ткань была старая и ветхая. Сжав кулак, Клозовски ударил по ней и почувствовал, что материя поддается. Он встал, раздирая брезент, протискиваясь через им же проделанную дыру. С шипением вышел трупный газ и быстро рассеялся, после него остался лишь мерзкий привкус в горле.

Был вечер, ночь еще не наступила. Стояла ранняя весна, болотные насекомые уже проснулись, но еще не проявляли столь убийственной кровожадности, как в разгар лета.

Он вдохнул чистый воздух и победно вскинул руки. Внутри него все осталось целым.

Послушник, совсем молодой человек, в скинутом на плечи капюшоне, взвизгнул и замертво рухнул на дорогу, лишившись чувств.

Клозовски рассмеялся. Он мог вообразить, на что походил, выскочив из-под мертвых тел.

Небо было плотно затянуто грозными тучами, лун не видно. Последние закатные лучи заливали горизонт кровью и рассыпали оранжевые блики по болотам на юге. Начинал моросить дождь, оставляя пятна на рубахе Клозовски. После жары и грязи это доставляло удовольствие, и он смотрел в небо, подставляя дождю лицо, чувствуя, как по бороде сбегают струйки. Дождь припустил уже всерьез, и он огляделся, мотая головой. Дождевая вода была самой чистой из того, что ему довелось пробовать за последние недели, но такой холодной, словно только что растаявший лед, и он за минуту продрог до костей.